Сенька в ответ:
- Сухаревский.
Второй, что Прохой назвался, оскалился, будто смешное услыхал. А чего, говорит,
тебе на Сухаревке не сиделось?
Сенька молча сплюнул через выбитый зуб - не успел тогда еще с обновой обвыкнуться,
но все равно аршина на три, не меньше.
Сказал скупо:
- Нельзя мне там больше. Не то в тюрьму.
Пацаны поглядели на Скорика уважительно. Проха по плечу хлопнул. Аида, говорит, с
нами жить. Не робей, с Хитровки выдачи нет.
КАК СЕНЬКА ОБЖИВАЛСЯ НА НОВОМ МЕСТЕ
С пацанами, значит, жили так.
Днем ходили тырить, ночью - бомбить.
Тырили все больше на той же Старой площади, где рынок, или на Маросейке, где
торговые лавки, или на Варварке, у прохожих, иногда на Ильинке, где богатые купцы и
биржевые маклеры, но дальше ни-ни. Проха, старшой, называл это "в одном дёре от Хитровки"
- в смысле, чтоб в случае чего можно было дёрнуть до хитровских подворотен и закоулков,
где тырщиков хрен поймаешь.
Тырить Сенька научился быстро. Дело легкое, веселое.
Михейка Филин "карася" высматривал - человека пораззявистей - и проверял, при
деньгах ли. Такая у него, у Филина, работа была. Пройдет близехонько, потрется и башкой
знак подает: есть, мол, лопатник, можно. Сам никогда не щипал - таланта у него такого в
пальцах не было.
Дальше Скорик вступал. Его забота, чтоб "карась" рот разинул и про карманы
позабыл. На то разные заходцы имеются. Можно с Филиным драку затеять, народ на это
поглазеть любит. Можно взять и посередь мостовой на руках пройтись, потешно дрыгая ногами
(это Сенька сызмальства умел). А самое простое - свалиться "карасю" под ноги, будто в
падучей, и заорать: "Лихо мне, дяденька (или тетенька, это уж по обстоятельствам).
Помираю!" Тут, если человек сердобольный, непременно остановится посмотреть, как паренька
корчит; а если даже сухарь попался и дальше себе пойдет, так все равно оглянется -
любопытно же. Прохе только того и надо. Чик-чирик, готово. Были денежки ваши, стали наши.
Бомбить Сеньке нравилось меньше. Можно сказать, совсем не нравилось. Вечером,
опять-таки где-нибудь поближе к Хитровке, высматривали одинокого "бобра" (это как
"карась", только выпимши). Тут опять Проха главный. Подлетал сзади и с размаху кулаком в
висок, а в кулаке свинчатка. Как свалится "бобер", Скорик с Филином с двух сторон
кидались: деньги брали, часы, еще там чего, ну и пиджак-штиблеты тоже сдергивали, коли
стоющие. Если же "бобер" от свинчатки не падал, то с таким бугаиной не вязались: Проха
сразу улепетывал, а Скорик с Филином и вовсе из подворотни носу не совали.
Тоже, в общем, дело нехитрое - бомбить, но противное. Сеньке сначала жутко было -
ну как Проха человека до смерти зашибет, а потом ничего, привык. Во-первых, все ж таки
свинчаткой бьет, не кастетом и не кистенем. Во-вторых, пьяных, известно, Бог бережет. Да
и башка у них крепкая.
Слам продавали сламщикам из бунинской ночлежки. Иной раз на круг рублишка всего
выходил, в удачный же день до пяти червонцев. Если рублишка - ели "собачью радость" с
черняшкой. Ну а если при хорошем хабаре, тогда шли пить вино в "Каторгу" или в "Сибирь".
После полагалось идти к лахудрам (по-хитровски "мамзелькам"), кобелиться.
У Прохи и у Филина мамзельки свои были, постоянные. Не марухи, конечно, как у
настоящих воров - столько не добывали, чтоб только для себя маруху держать, но все-таки
не уличные. Иной раз пожрать дадут, а то и в долг поверят.
Сенька тоже скоро подрунькой обзавелся, Ташкой звать.
Проснулся Сенька в то утро поздно. Спьяну ничего не помнил, что вчера было. Глядит
- комнатенка маленькая, в одно занавешенное окошко. На подоконнике горшки с цветами:
желтыми, красными, голубыми. В углу, прямо на полу, баба какая-то жухлая, костлявая
валяется, кашлем бухает, кровью в тряпку плюет - видно, в чахотке. Сам Сенька лежал на
железной кровати, голый, а на другом конце кровати, свернув ноги по-турецки, сидела
девчонка лет тринадцати, смотрела в какую-то книжку и цветы раскладывала. Притом под нос
себе что-то приговаривала.
- Ты чего это? - спросил Сенька осипшим голосом.
Она улыбнулась ему. Гляди, говорит, это белая акация - чистая любовь. Красный
бальзамин - нетерпение. Барбарис - отказ.
Он подумал, малахольная. Не знал еще тогда, что Ташка цветочный язык изучает.
Подобрала где-то книжонку "Как разговаривать при посредстве цветов", и очень ей это
понравилось - не словами, а цветами изъясняться. Она и трешницу, что от Сеньки за ночь
получила, почти всю на цветы потратила. Сбегала с утра на базар, накупила целую охапку
всякой травы-муравы и давай раскладывать. Такая уж она, Ташка.
Сенька у ней тогда чуть не весь день провел. Сначала лечился, рассол пил. Потом
поел хлеба с чаем. А после уже так сидели, без дела. Разговаривали.
Ташка оказалась девка хорошая, хоть и не без придури. Взять хоть цветы эти или
мамку ее, пьянчужку горькую, чахоточную, ни на что негодную. Чего с ней возиться, зря
деньги переводить? Всё одно помрет.
А вечером, перед тем как на улицу идти, Ташка вдруг говорит: Сень, мол, а давай мы
с тобой будем товарищи.
Он говорит:
- Давай.
Сцепились мизинцами, потрясли, потом в уста поцеловались. Ташка сказала, что так
между товарищами положено. А когда Сенька после поцелуя начал ее лапать, она ему: ты
чего, говорит. Мы ж товарищи. Товарища кобелить - последнее дело. Да и не нужно тебе со
мной, у меня французка, от приказчика одного подцепила. Будешь со мной вакситься - нос
твой сопливый отвалится.
Сенька переполошился:
- Как французка? Чего ж ты вчера не сказала?
Вчера, говорит, ты мне никто был, клиент, а теперь мы товарищи. Да ничего, Сенька,
не пужайся, болезнь эта не ко всякому пристает и редко, когда с одного раза.
Он малость успокоился, но жалко ее стало.
- А ты как же?
Подумаешь, говорит. У нас таких много. Ничего, живут себе. Иные мамзельки с
французкой до тридцати годов доживают, а кто и дольше. По мне так и тридцать больно
много. Вон мамке двадцать восьмой годок, а старуха совсем - зубы повыпали, в морщинах вся.
По правде сказать, Скорик только перед пацанами Ташку мамзелью звал. Стыдно было
правду сказать - засмеют. Да ладно, чего там. Кобелить кого хочешь можно, была бы
трешница, а другого такого товарища где возьмешь?
Короче, выходило, что жить можно и на Хитровке, да еще получше, чем в иных прочих
местах. Тоже и здесь, как везде, имелись свои законы и обыкновения, которые нужны, чтоб
людям было способнее вместе жить, понимать, что можно, а чего нельзя.
Законов много. Чтоб все упомнить, это долго на Хитровке прожить надо. По большей
части порядки простые и понятные, самому допереть можно: с чужими как хошь, а своих не
трожь; живи-поживай, да соседу не мешай. Но есть такие, что сколько голову ни ломай, не
усмыслишь.
=4= |