уже. Недолго избавления ждать. А еще с недавних пор по главному моему мучению мне
облегчение вышло. Беса плотского отозвал Господь. И сны мне ныне снятся светлые,
радостные. Когда тебя увидел, молодую, красивую, послушал себя - ничто во мне не
шелохнулось. Стало быть, очистил меня Господь. Очистил и простил.
Полина Андреевна порадовалась за святого старца, что ему теперь стало легче душу
спасать, однако же пора было повернуть разговор к насущному.
- Так что вы мне, отче, загадкой своей латинской сказать хотели? Что новый ваш
собрат - не Иларий, а некто другой, пробравшийся сюда обманом?
Израиль просветленно улыбался, всё ещё не отойдя мыслями от своего скорого
блаженства.
- Что, дочь моя? А, про Илария. Не знаю, мы ведь друг другу лица не показываем, а
говорить нам не дозволено. Что нужно - знаками изъясняем. Видал я когда-то в монастыре
ученого брата Илария, но давно это было. Ни осанки, ни даже роста его не помню. Так что
он это или не он, мне неведомо, но одно я знаю наверное: новый старец сюда не душу
спасать прибыл. Четок не режет, из кельи днем вовсе носа не кажет. Я заходил, манил на
совместное молитвенное созерцание (молитва это у нас такая, безмолвная). Он лежит, спит.
На меня рукой махнул. Повернулся на бок и дальше спать. Это днем-то!
- А что он ночью делает? - быстро спросила Лисицына.
- Не ведаю. Ночью я здесь, в келье. Устав строг, выходить не дозволяет.
- Но обет молчания-то вы со мной нарушили! Неужто же никогда ночью в галерею не
ходили?
- Никогда, - строго ответил схиигумен. - Ни единого раза. И не выйду. А что с
тобой говорю пространно, так на то особенная причина есть...
Он замялся, вдруг закрыл лицо ладонями. Умолк.
Подождав, сколько хватило терпения, Полина Андреевна поинтересовалась:
- Что за особенная причина?
- Хочу у тебя прощения просить, - глухо ответил старец сквозь сомкнутые руки.
- У меня?!
- Другой женщины мне уж больше не увидеть... - Он отнял руки от лица, и Полина
Андреевна увидела, что глаза старца Израиля мокры от слез. - Господь-то меня испытал и
простил, на то он и Бог. А я перед вами, сестрами моими, тяжко виноват. Как буду мир
покидать, Женщиной не прощенный? Всех своих мерзостных деяний тебе не перескажу - долго
будет. Лишь та история, про которую поминал уже. Она тяжелей всего на сердце давит.
История, с которой мое прозрение началось. Выслушай и скажи только, может ли меня женская
душа простить. Мне того и довольно будет...
Исповедь разбивателя сердец
И стал рассказывать.
"История-то одна, а женщин было две. Первая еще девочка совсем. Росточком мне едва
до локтя, тоненькая, хрупкая. Ну да у них такие не редкость.
Я тогда свое кругосветное путешествие завершал, на четыре года растянувшееся.
Начал с Европы, а заканчивал на краю света, в Японии. Много повидал. Не скажу "всякого и
разного", скажу лучше "всяких и разных", так точнее будет.
В Нагасаки, а после в Иокогаме нагляделся я на тамошних гейш и джоро (это блудницы
ихние). А уж когда собрался дальше плыть, ничем в Японии не заинтересовавшись, увидал я в
доме одного туземного чиновника его младшую дочку. И так она на меня смотрела своими
узкими глазенками - будто на гориллу какую зверообразную, что взыграл во мне всегдашний
азарт. А вот это будет интересно, думаю. Такого у меня, пожалуй, еще и не бывало.
Девица воспитания самого строгого, самурайского, вдвое меньше меня, чуть не
вчетверо моложе, я в ее глазах волосатый монстр, и к тому же лишен главного своего
оружия, языка - объясняться мы с ней вовсе не могли, ни по-каковски.
Что ж, задержался в Токио, стал у чиновника этого чаще в доме бывать. Подружились.
О политике рассуждаю, кофе с ликером пью и к дочке приглядываюсь. Ее, видно, только
начали к гостям выпускать - очень уж дичилась. Как, думаю, к этакой лаковой шкатулочке
ключик подобрать?
Ничего, подобрал. Опыта не занимать было, а пуще того - знания женского сердца.
Обычным образом понравиться я ей не мог, очень уж непохож на мужчин, которых она
привыкла видеть. Значит, на непохожести и сыграть можно.
Сказала мне как-то мамаша, в шутку, что дочка меня с медведем сравнивает - очень,
мол, большой и в бакенбардах.
Что ж, медведь так медведь.
Купил в порту у моряков живого медвежонка - бурого, сибирского - и привез ей в
подарок. Пускай к волосатости попривыкнет. Мишка славный был, озорной, ласковый. Моя
японочка с утра до вечера с ним игралась. Полюбила его очень: гладит, целует, он ее
языком лижет. Отлично, думаю. Зверя полюбила, так и меня полюбит.
Она и вправду на дарителя стала уж по-другому смотреть, без опаски, а с
любопытством. Вроде как сравнивает со своим любимцем. Я нарочно ходить стал вперевалочку,
бакенбарды попушистее расчесывать, голосу зычности прибавил.
Вот уж и друзья мы с ней стали. Она меня Куматяном прозвала, это "медведь"
по-ихнему.
Дальше что ж. Обычное дело - томится девочка от праздности, от телесного цветения.
Хочется ей нового, неизведанного, необычайного. А тут экзотичный чужестранец. Всякие
занятные штучки показывает, со всего света привезенные. Открыточки с Парижем да
Петербургом, небочёсы чикагские. А главное, после мишкиной шерсти перестала она мною в
физическом смысле брезговать. То за руку возьмет, то по усам погладит - любопытно ей. А
девичье любопытство - материал горючий.
Ну да не буду подробности рассказывать, неинтересно. Главная трудность в том
заключалась, чтоб мне с ней, выражаясь по-научному, в один биологический вид попасть,
внутри которого возможно скрещивание. А как мы с ней стали уже не японочкой и заморским
медведем, а невинной девицей и опытным мужчиной, дальше пошло всё обыденное, многократно
мною прежде осуществленное.
В общем, когда из Японии отплывали, японочка со мной была - сама напросилась. Так
родители, поди, и не узнали, куда их дочка исчезла.
До Владивостока любил я ее сильно. И после, когда железной дорогой ехали, тоже. Но
на середине Сибири мне ее детская страсть прискучивать стала. Ведь даже не поговоришь ни
о чем. Она же, наоборот, только пуще любовью распалялась. Бывало, ночью проснусь - не
спит. Подопрется локтем и смотрит, смотрит на меня своими щелками. В женщинах любовь
жарче всего полыхает, когда они чувствуют в тебе начинающееся охлаждение, это давно
известно.
Когда к Питеру подъезжали, я уж видеть ее не мог. Голову ломал, куда сплавить?
Назад к родителям? Так ведь то не обычные рарап и maman, а самураи. Еще порешат девчонку,
жалко. Куда ж ее? Языков кроме своего птичьего наречия она не знает. Отступного дать? Не
возьмет, да и в покое не оставит, больно прилипчива. Делать ничего не умеет, кроме того,
чему я ее усердно в каюте да в купе обучал.
От этой мысли и решение нашлось. Слышал я от одного поездного попутчика, что за
время моего отсутствия в Петербурге новое заведение появилось, некоей мадам Поздняевой.
Фешенебельный бордель с барышнями, привезенными из многих стран: тут тебе и итальянки, и
турчанки, и негритянки, и аннамитки - кто хочешь. Большим успехом среди петербуржцев
пользуется.
=82= |