с тем и о тех особенных и неясных причинах, почему значение это вовсе не
состоялось. Диссертация эта ловко и больно уколола тогдашних славянофилов и
разом доставила ему между ними многочисленных и разъяренных врагов. Потом, -
впрочем уже после потери кафедры, - он успел напечатать (так-сказать в виде
отместки и чтоб указать кого они потеряли) в ежемесячном и прогрессивном
журнале, переводившем из Диккенса и проповедывавшем Жорж-Занда, начало
одного глубочайшего исследования, - кажется, о причинах необычайного
нравственного благородства каких-то рыцарей в какую-то эпоху, или что-то в
этом роде. По крайней мере проводилась какая-то высшая и необыкновенно
благородная мысль. Говорили потом, что продолжение исследования было
поспешно запрещено, и что даже прогрессивный журнал пострадал за
напечатанную первую половину. Очень могло это быть, потому что чего тогда не
было? Но в данном случае вероятнее, что ничего не было, и что автор сам
поленился докончить исследование. Прекратил же он свои лекций об аравитянах
потому, что перехвачено было как-то и кем-то (очевидно, из ретроградных
врагов его) письмо к кому-то с изложением каких-то "обстоятельств";
вследствие чего кто-то потребовал от него каких-то объяснений. Не знаю,
верно ли, но утверждали еще, что в Петербурге было отыскано в то же самое
время какое-то громадное, противоестественное и противогосударственное
общество, человек в тринадцать, и чуть не потрясшее здание. Говорили, что
будто бы они собирались переводить самого Фурье. Как нарочно в то же самое
время в Москве схвачена была и поэма Степана Трофимовича, написанная им еще
лет шесть до сего, в Берлине, в самой первой его молодости, и ходившая по
рукам, в списках, между двумя любителями и у одного студента. Эта поэма
лежит теперь и у меня в столе; я получил ее, не далее как прошлого года, в
собственноручном, весьма недавнем списке, от самого Степана Трофимовича, с
его надписью и в великолепном красном сафьянном переплете. Впрочем она не
без поэзии и даже не без некоторого таланта; странная, но тогда (то-есть
вернее в тридцатые годах) в этом роде часто пописывали. Рассказать же сюжет
затрудняюсь, ибо по правде ничего в нем не понимаю. Это какая-то аллегория,
в лирико-драматической форме и напоминающая вторую часть Фауста. Сцена
открывается хором женщин, потом хором мужчин, потом каких-то сил, и в конце
всего хором душ, еще не живших, но которым очень бы хотелось пожить. Все эти
хоры поют о чем-то очень неопределенном, большею частию о чьем-то проклятии,
но с оттенком высшего юмора. Но сцена вдруг переменяется, и наступает
какой-то "Праздник жизни" на котором поют даже насекомые, является черепаха
с какими-то латинскими сакраментальными словами, и даже, если припомню,
пропел о чем-то один минерал, - то-есть предмет уже вовсе неодушевленный.
Вообще же все поют беспрерывно, а если разговаривают, то как-то
неопределенно бранятся, но опять-таки с оттенком высшего значения. Наконец
сцена опять переменяется, и является дикое место, а между утесами бродит
один цивилизованный молодой человек, который срывает и сосет какие-то травы,
и на вопрос феи: зачем он сосет эти травы? ответствует, что он, чувствуя в
себе избыток жизни, ищет забвения и находит его в соке этих трав; но что
главное желание его, поскорее потерять ум (желание может быть и излишнее).
Затем вдруг въезжает неописанной красоты юноша на черном коне, и за ним
следует ужасное множество всех народов. Юноша изображает собою смерть, а все
народы ее жаждут. И наконец уже в самой последней сцене вдруг появляется
Вавилонская башня, и какие-то атлеты ее наконец достраивают с песней новой
надежды, и когда уже достраивают до самого верху, то обладатель, положим
хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество,
завладев его местом, тотчас же начинает новую жизнь с новым проникновением
вещей. Ну, вот эту-то поэму и нашли тогда опасною. Я, в прошлом году,
предлагал Степану Трофимовичу ее напечатать, за совершенною ее, в наше
время, невинностью, но он отклонил предложение с видимым неудовольствием.
Мнение о совершенной невинности ему не понравилось, и я даже приписываю тому
некоторую холодность его со мной, продолжавшуюся целых два месяца. И что же?
Вдруг, и почти тогда же как я предлагал напечатать здесь, - печатают нашу
поэму там, то-есть за границей, в одном из революционных сборников, и
совершенно без ведома Степана Трофимовича. Он был сначала испуган, бросился
к губернатору, и написал благороднейшее оправдательное письмо в Петербург,
читал мне его два раза, но не отправил, не зная кому адресовать. Одним
словом, волновался целый месяц; но я убежден, что в таинственных изгибах
своего сердца был польщен необыкновенно. Он чуть не спад с экземпляром
доставленного ему сборника, а днем прятал его под тюфяк и даже не пускал
женщину перестилать постель, и хоть и ждал каждый день откуда-то какой-то
телеграммы, но смотрел свысока. Телеграммы никакой не пришло. Тогда же он и
со мной примирился, что и свидетельствует о чрезвычайной доброте его тихого
и незлопамятного сердца.
II.
Я ведь не утверждаю, что он совсем нисколько не пострадал; я лишь
убедился теперь вполне, что он мог бы продолжать о своих аравитянах сколько
ему угодно, дав только нужные объяснения. Но он тогда самбициозничал и с
особенною поспешностью распорядился уверить себя раз навсегда, что карьера
его разбита на всю его жизнь "вихрем обстоятельств". А если говорить всю
правду, то настоящею причиной перемены карьеры было еще прежнее и снова
возобновившееся деликатнейшее предложение ему от Варвары Петровны
Ставрогиной, супруги генерал-лейтенанта и значительной богачки, принять на
себя воспитание и всё умственное развитие ее единственного сына, в качестве
высшего педагога и друга, не говоря уже о блистательном вознаграждении.
Предложение это было сделано ему в первый раз еще в Берлине, и именно в то
самое время, когда он в первый раз овдовел. Первою супругой его была одна
легкомысленная девица из нашей губернии, на которой он женился в самой
первой и еще безрассудной своей молодости, и кажется, вынес с этою,
привлекательною впрочем, особой много горя, за недостатком средств к ее
содержанию, и сверх того, по другим, отчасти уже деликатным причинам. Она
скончалась в Париже, быв с ним последние три года в разлуке, и оставив ему
пятилетнего сына, "плод первой, радостной и еще неомраченной любви", как
вырвалось раз при мне у грустившего Степана Трофимовича. Птенца еще с самого
начала переслали в Россию, где он и воспитывался всё время на руках каких-то
отдаленных теток, где-то в глуши. Степан Трофимович отклонил тогдашнее
предложение Варвары Петровны и быстро женился опять, даже раньше году, на
одной неразговорчивой берлинской немочке, и, главное, безо всякой особенной
надобности. Но кроме этой, оказались и другие причины отказа от места
воспитателя: его соблазняла гремевшая в то время слава одного незабвенного
профессора, и он, в свою очередь, полетел на кафедру, к которой готовился,
чтобы испробовать и свои орлиные крылья. И вот теперь, уже с опаленными
крыльями, он естественно вспомнил о предложении, которое еще и прежде
=2= |