внешнем, не внутреннем, художественном мире его. Теперь с грустью и с
каким-то раскаянием подумал он о своем безмятежном угле; потом напала на
него тоска и забота о неразрешенном положении его, о предстоявших хлопотах,
и вместе с тем стало досадно, что такая мелочь могла его занимать. Наконец,
усталый и не в состоянии связать двух идей, добрел он уже поздно до квартиры
своей и с изумлением спохватился, что прошел было, не замечая того, мимо
дома, в котором жил. Ошеломленный и покачивая головою на свою рассеянность,
он приписал ее усталости и, подымаясь на лестницу, вошел наконец на чердак,
в свою комнату. Там он зажег свечу - и через минуту образ плачущей женщины
ярко поразил его воображение. Так пламенно, так сильно было впечатление, так
любовно воспроизвело его сердце эти кроткие, тихие черты лица, потрясенного
таинственным умилением и ужасом, облитого слезами восторга или младенческого
покаяния, что глаза его помутились и как будто огонь пробежал по всем его
членам. Но видение продолжалось недолго. После восторга настало размышление,
потом досада, потом какая-то бессильная злость; не раздеваясь, завернулся он
в одеяло и бросился на жесткую постель свою...
Ордынов проснулся уже довольно поздно утром в раздраженном, робком и
подавленном состоянии духа, собрался наскоро, почти насильно стараясь думать
о насущных заботах своих, и отправился в сторону, противоположную вчерашнему
своему путешествию; наконец он отыскал себе квартиру где-то в светелке у
бедного немца, по прозвищу Шпис, жившего с дочерью Тинхен. Шпис, получив
задаток, тотчас же снял ярлык, прибитый на воротах и приглашавший наемщиков,
похвалил Ордынова за любовь к наукам и обещал сам усердно позаняться с ним.
Ордынов сказал, что переедет к вечеру. Оттуда он пошел было домой, но
раздумал и поворотил в другую сторону; бодрость воротилась к нему, и он сам
мысленно улыбнулся своему любопытству. Дорога в нетерпении показалась ему
чрезвычайно длинною; наконец он дошел до церкви, в которой был вчера
вечером. Служили обедню. Он выбрал место, с которого мог видеть почти всех
молящихся; но тех, которых он искал, не было. После долгого ожидания он
вышел краснея. Упорно подавляя в себе какое-то невольное чувство, упрямо и
насильно старался он переменить ход мыслей своих. Раздумывая об обыденном,
житейском, он вспомнил, что ему пора обедать, и, почувствовав, что
действительно голоден, зашел в тот же самый трактир, в котором обедал вчера.
Он уже и не помнил после, как вышел оттуда. Долго и бессознательно бродил он
по улицам, по людным и безлюдным переулкам и наконец зашел в глушь, где уже
не было города и где расстилалось пожелтевшее поле; он очнулся, когда
мертвая тишина поразила его новым, давно неведомым ему впечатлением. День
был сухой и морозный, какой нередко бывает в петербургском октябре.
Неподалеку была изба; возле нее два стога сена; маленькая круторебрая
лошаденка, понуря голову, с отвислой губой, стояла без упряжи подле
двуколесной таратайки, казалось об чем-то раздумывая. Дворная собака ворча
грызла кость вблизи разбитого колеса, и трехлетний ребенок в одной
рубашонке, почесывая свою белую мохнатую голову, с удивлением глядел на
зашедшего одинокого горожанина. За избой тянулись поля и огороды. На краю
синих небес чернелись леса, а с противоположной стороны находили мутные
снежные облака, как будто гоня перед собою стаю перелетных птиц, без крика,
одна за другою, пробиравшихся по небу. Все было тихо и как-то
торжественно-грустно, полно какого-то замиравшего, притаившегося ожидания...
Ордынов пошел было дальше и дальше; но пустыня только тяготила его. Он
повернул назад, в город, из которого вдруг понесся густой гул колоколов,
сзывавших к вечернему богослужению, удвоил шаги и через несколько времени
опять вошел в храм, так знакомый ему со вчерашнего дня.
Незнакомка его была уже там.
Она стояла на коленях у самого входа между толпой молившихся. Ордынов
протеснился сквозь густую массу нищих, старух в лохмотьях, больных и калек,
ожидавших у церковных дверей милостыни, и стал на колени возле незнакомки.
Одежда его касалась ее одежды, и он слышал порывистое дыхание, вылетавшее из
ее уст, шептавших горячую молитву. Черты лица ее по-прежнему были потрясены
чувством беспредельной набожности, и слезы опять катились и сохли на горячих
щеках ее, как будто омывая какое-нибудь страшное преступление. В том месте,
где стояли они оба, было совершенно темно, и только по временам тусклое
пламя лампады, колеблемое ветром, врывавшимся через отворенное узкое стекло
окна, озаряло трепетным блеском лицо ее, которого каждая черта врезалась в
память юноши, мутила зрение его и глухою, нестерпимою болью надрывала его
сердце. Но в этом мучении было свое исступленное упоение. Наконец он не мог
выдержать; вся грудь его задрожала и изныла в одно мгновение в неведомо
сладостном стремлении, и он, зарыдав, склонился воспаленной головой своей на
холодный помост церкви. Он не слыхал и не чувствовал ничего, кроме боли в
сердце своем, замиравшем в сладостных муках.
Одиночеством ли развилась эта крайняя впечатлительность, обнаженность и
незащищенность чувства; приготовлялась ли в томительном, душном и
безвыходном безмолвии долгих, бессонных ночей, среди бессознательных
стремлений и нетерпеливых потрясений духа, эта порывчатость сердца, готовая,
наконец, разорваться или найти излияние; и так должно было быть ей, как
внезапно в знойный, душный день вдруг зачернеет все небо и гроза разольется
дождем и огнем на взалкавшую землю, повиснет перлами дождя на изумрудных
ветвях, сомнет траву, поля, прибьет к земле нежные чашечки цветов, чтоб
потом, при первых лучах солнца, все, опять оживая, устремилось, поднялось
навстречу ему и торжественно, до неба послало ему свой роскошный, сладостный
фимиам, веселясь и радуясь обновленной своей жизни... Но Ордынов не мог бы
теперь и подумать, что с ним делается: он едва сознавал себя...
Он почти не заметил, как кончилось богослужение, и очнулся, продираясь
за своей незнакомкой сквозь сплотившуюся у входа толпу. Порой он встречал ее
удивленный и светлый взгляд. Останавливаемая поминутно выходившим народом,
она не раз оборачивалась к нему; видно было, как все сильнее и сильнее росло
ее удивление, и вдруг она вся вспыхнула, будто заревом. В эту минуту вдруг
из толпы явился опять вчерашний старик и взял ее за руку. Ордынов опять
встретил желчный и насмешливый взгляд его, и какая-то странная злоба вдруг
стеснила ему сердце. Наконец, он потерял их в темноте из вида; тогда, в
неестественном усилии, он рванулся вперед и вышел из церкви. Но свежий
вечерний воздух не мог освежить его: дыхание спиралось и сдавливалось в его
груди, и сердце стало биться медленно и крепко, как будто хотело пробить ему
грудь. Наконец, он увидел, что действительно потерял своих незнакомцев: ни в
улице, ни в переулке их уже не было. Но в голове Ордынова уже явилась мысль,
сложился один из тех решительных, странных планов, которые хотя и всегда
сумасбродны, но зато почти всегда успевают и выполняются в подобных случаях;
назавтра в восемь часов утра он подошел к дому со стороны переулка и вошел
на узенький, грязный и нечистый задний дворик, нечто вроде помойной ямы в
доме. Дворник, что-то делавший на дворе, приостановился, уперся подбородком
на ручку своей лопаты, оглядел Ордынова с ног до головы и спросил его, что
=3= |