результат не от меня зависит. Я ведь предупредил, что ничего не выйдет.
Скажите, вы очень убиты, что потеряли столько денег? Для чего вам столько?
- К чему эти вопросы?
- Но ведь вы сами обещали мне объяснить... Слушайте: я совершенно
убежден, что когда начну играть для себя (а у меня есть двенадцать
фридрихсдоров), то я выиграю. Тогда сколько вам надо, берите у меня.
Она сделала презрительную мину.
- Вы не сердитесь на меня, - продолжал я, - за такое предложение . Я до
того проникнут сознанием того, что я нуль пред вами, то есть в ваших глазах,
что вам можно даже принять от меня и деньги. Подарком от меня вам нельзя
обижаться. Притом же я проиграл ваши.
Она быстро поглядела на меня и, заметив, что я говорю раздражительно и
саркастически, опять перебила разговор:
- Вам нет ничего интересного в моих обстоятельствах. Если хотите знать,
я просто должна. Деньги взяты мною взаймы, и я хотела бы их отдать. У меня
была безумная и странная мысль, что я непременно выиграю, здесь, на игорном
столе. Почему была эта мысль у меня - не понимаю, но я в нее верила. Кто
знает, может быть, потому и верила, что у меня никакого другого шанса при
выборе не оставалось.
- Или потому, что уж слишком надо было выиграть. Это точь-в-точь, как
утопающий, который хватается за соломинку. Согласитесь сами, что если б он
не утопал, то он не считал бы соломинку за древесный сук.
Полина удивилась.
- Как же, - спросила она, - вы сами-то на то же самое надеетесь? Две
недели назад вы сами мне говорили однажды, много и долго, о том, что вы
вполне уверены в выигрыше здесь на рулетке, и убеждали меня, чтоб я не
смотрела на вас как на безумного; или вы тогда шутили? Но я помню, вы
говорили так серьезно, что никак нельзя было принять за шутку.
- Это правда, - отвечал я задумчиво, - я до сих пор уверен вполне, что
выиграю. Я даже вам признаюсь, что вы меня теперь навели на вопрос: почему
именно мой сегодняшний, бестолковый и безобразный проигрыш не оставил во мне
никакого сомнения? Я все-таки вполне уверен, что чуть только я начну играть
для себя, то выиграю непременно.
- Почему же вы так наверно убеждены?
- Если хотите - не знаю. Я знаю только, что мне надо выиграть, что это
тоже единственный мой исход. Ну вот потому, может быть, мне и кажется, что я
непременно должен выиграть.
- Стало быть, вам тоже слишком надо, если вы фанатически уверены?
- Бьюсь об заклад, что вы сомневаетесь, что я в состоянии ощущать
серьезную надобность?
- Это мне все равно, - тихо и равнодушно ответила Полина. - Если хотите
- да, я сомневаюсь, чтоб вас мучило что-нибудь серьезно. Вы можете мучиться,
но не серьезно. Вы человек беспорядочный и неустановившийся. Для чего вам
деньги? Во всех резонах, которые вы мне тогда представили, я ничего не нашла
серьезного.
- Кстати, - перебил я, - вы говорили, что вам долг нужно отдать. Хорош,
значит, долг! Не французу ли?
- Что за вопросы? Вы сегодня особенно резки. Уж не пьяны ли?
- Вы знаете, что я все себе позволяю говорить, и спрашиваю иногда очень
откровенно. Повторяю, я ваш раб, а рабов не стыдятся, и раб оскорбить не
может.
- Все это вздор! И терпеть я не могу этой вашей "рабской" теории.
- Заметьте себе, что я не потому говорю про мое рабство, чтоб желал
быть вашим рабом, а просто - говорю, как о факте, совсем не от меня
зависящем.
- Говорите прямо, зачем вам деньги?
- А вам зачем это знать?
- Как хотите, - ответила она и гордо повела головой.
- Рабской теории не те'рпите, а рабства требуете: "Отвечать и не
рассуждать!" Хорошо, пусть так. Зачем деньги, вы спрашиваете? Как зачем?
Деньги - все!
- Понимаю, но не впадать же в такое сумасшествие, их желая! Вы ведь
тоже доходите до исступления, до фатализма. Тут есть что-нибудь, какая-то
особая цель. Говорите без извилин, я так хочу.
Она как будто начинала сердиться, и мне ужасно понравилось, что она так
с сердцем допрашивала.
- Разумеется, есть цель, - сказал я, - но я не сумею объяснить - какая.
Больше ничего, что с деньгами я стану и для вас другим человеком, а не
рабом.
- Как? как вы этого достигнете?
- Как достигну? как, вы даже не понимаете, как могу я достигнуть, чтоб
вы взглянули на меня иначе, как на раба! Ну вот этого-то я и не хочу, таких
удивлений и недоумений.
- Вы говорили, что вам это рабство наслаждение. Я так и сама думала.
- Вы так думали, - вскричал я с каким-то странным наслаждением. - Ах,
как эдакая наивность от вас хороша! Ну да, да, мне от вас рабство -
наслаждение. Есть, есть наслаждение в последней степени приниженности и
ничтожества! - продолжал я бредить. - Черт знает, может быть, оно есть и в
кнуте, когда кнут ложится на спину и рвет в клочки мясо... Но я хочу, может
быть, попытать и других наслаждений. Мне давеча генерал при вас за столом
наставление читал за семьсот рублей в год, которых я, может быть, еще и не
получу от него. Меня маркиз Де-Грие, поднявши брови, рассматривает и в то же
время не замечает. А я, с своей стороны, может быть, желаю страстно взять
маркиза Де-Грие при вас за нос?
- Речи молокососа. При всяком положении можно поставить себя с
достоинством. Если тут борьба, то она еще возвысит, а не унизит.
- Прямо из прописи! Вы только предположите, что я, может быть, не умею
поставить себя с достоинством. То есть я, пожалуй, и достойный человек, а
поставить себя с достоинством не умею. Вы понимаете, что так может быть? Да
все русские таковы, и знаете почему: потому что русские слишком богато и
многосторонне одарены, чтоб скоро приискать себе приличную форму. Тут дело в
форме. Большею частью мы, русские, так богато одарены, что для приличной
формы нам нужна гениальность. Ну, а гениальности-то всего чаще и не бывает,
потому что она и вообще редко бывает. Это только у французов и, пожалуй, у
некоторых других европейцев так хорошо определилась форма, что можно глядеть
с чрезвычайным достоинством и быть самым недостойным человеком. Оттого так
много форма у них и значит. Француз перенесет оскорбление, настоящее,
сердечное оскорбление и не поморщится, но щелчка в нос ни за что не
перенесет, потому что это есть нарушение принятой и увековеченной формы
приличий. Оттого-то так и падки наши барышни до французов, что форма у них
=9= |