посещений. Из всех его недостатков, бесспорно, первым и важнейшим было
неуважение к отцу. Впрочем, и старик был подчас пренесноснейшим существом на
свете. Во-первых, он был ужасно любопытен, во-вторых, разговорами и
расспросами, самыми пустыми и бестолковыми, он поминутно мешал сыну
заниматься и, наконец, являлся иногда в нетрезвом виде. Сын понемногу отучал
старика от пороков, от любопытства и от поминутного болтания и наконец довел
до того, что тот слушал его во всем, как оракула, и рта не смел разинуть без
его позволения.
Бедный старик не мог надивиться и нарадоваться на своего Петеньку (так
он называл сына). Когда он приходил к нему в гости, то почти всегда имел
какой-то озабоченный, робкий вид, вероятно от неизвестности, как-то его
примет сын, обыкновенно долго не решался войти, и если я тут случалась, так
он меня минут двадцать, бывало, расспрашивал - что, каков Петенька? здоров
ли он? в каком именно расположении духа и не занимается ли чем-нибудь
важным? Что он именно делает? Пишет ли или размышлениями какими занимается?
Когда я его достаточно ободряла и успокоивала, то старик наконец решался
войти и тихо-тихо, осторожно-осторожно отворял двери, просовывал сначала
одну голову, и если видел, что сын не сердится и кивнул ему головой, то
тихонько проходил в комнату, снимал свою шинельку, шляпу, которая вечно у
него была измятая, дырявая, с оторванными полями, - все вешал на крюк, все
делал тихо, неслышно; потом садился где-нибудь осторожно на стул и с сына
глаз не спускал, все движения его ловил, желая угадать расположение духа
своего Петеньки. Если сын чуть-чуть был не в духе и старик примечал это, то
тотчас приподымался с места и объяснял, "что, дескать, я так, Петенька, я на
минутку. Я вот далеко ходил, проходил мимо и отдохнуть зашел". И потом
безмолвно, покорно брал свою шинельку, шляпенку, опять потихоньку отворял
дверь и уходил, улыбаясь через силу, чтобы удержать в душе накипевшее горе и
не выказать его сыну.
Но когда сын примет, бывало, отца хорошо, то старик себя не слышит от
радости. Удовольствие проглядывало в его лице, в его жестах, в его
движениях. Если сын с ним заговаривал, то старик всегда приподымался немного
со стула и отвечал тихо, подобострастно, почти с благоговением и всегда
стараясь употреблять отборнейшие, то есть самые смешные выражеьия. Но дар
слова ему не давался: всегда смешается и сробеет, так что не знает, куда
руки девать, куда себя девать, и пос28 ле еще долго про себя ответ шепчет,
как бы желая поправиться. Если же удавалось отвечать хорошо, то старик
охорашивался, оправлял на себе жилетку, галстух, фрак и принимал вид
собственного достоинства. А бывало, до того ободрялся, до того простирал
свою смелость, что тихонько вставал со стула, подходил к полке с книгами,
брал какую-нибудь книжку и даже тут же прочитывал что-нибудь, какая бы ни
была книга. Все это он делал с видом притворного равнодушия и хладнокровия,
как будто бы он и всегда мог так хозяйничать с сыновними книгами, как будто
ему и не в диковину ласка сына. Но мне раз случилось видеть, как бедняк
испугался, когда Покровский попросил его не трогать книг. Он смешался,
заторопился, поставил книгу вверх ногами, потом хотел поправиться,
перевернул и поставил обрезом наружу, улыбался, краснел и не знал, чем
загладить свое преступление. Покровский своими советами отучал понемногу
старика от дурных наклонностей, и как только видел его раза три сряду в
трезвом виде, то при первом посещении давал ему на прощанье по четвертачку,
по полтинничку или больше. Иногда покупал ему сапоги, галстух или жилетку.
Зато старик в своей обнове был горд, как петух. Иногда он заходил к нам.
Приносил мне и Саше пряничных петушков, яблоков и все, бывало, толкует с
нами о Петеньке. Просил нас учиться внимательно, слушаться, говорил, что
Петенька добрый сын, примерный сын и вдобавок ученый сын. Тут он так.
бывало, смешно нам подмигивал левым глазком, так забавно кривлялся, что мы
не могли удержаться от смеха и хохотали над ним от души. Маменька его очень
любила. Но старик ненавидел Анну Федоровну, хотя был пред нею тише воды,
ниже травы.
Скоро я перестала учиться у Покровского. Меня он по-прежнему считал
ребенком, резвой девочкой, на одном ряду с Сашей. Мне было это очень больно,
потому что я всеми силами старалась загладить мое прежнее поведение. Но меня
не замечали. Это раздражало меня более и более. Я никогда почти не говорила
с Покровским вне классов, да и не могла говорить. Я краснела, мешалась и
потом где-нибудь в уголку плакала от досады.
Я не знаю, чем бы это все кончилось, если б сближению нашему не помогло
одно странное обстоятельство. Однажды вечером, когда матушка сидела у Анны
Федоровны, я тихонько вошла в комнату Покровского.
Я знала, что его не было дома, и, право, не знаю, отчего мне вздумалось
войти к нему. До сих пор я никогда и не заглядывала к нему, хотя мы прожили
рядом уже с лишком год. В этот раз сердце у меня билось так сильно, так
сильно, что, казалось, из груди хотело выпрыгнуть. Я осмотрелась кругом с
каким-то особенным любопытством. Комната Покровского была весьма бедно
убрана; порядка было мало. На стенах прибито было пять длинных полок с
книгами. На столе и на стульях лежали бумаги. Книги да бумаги! Меня посетила
странная мысль, и вместе с тем какое-то неприятное чувство досады овладело
мною. Мне казалось, что моей дружбы, моего любящего сердца было мало ему. Он
был учен, а я была глупа и ничего не знала, ничего не читала, ни одной
книги... Тут я завистливо поглядела на длинные полки, которые ломились под
книгами. Мною овладела досада, тоска, какое-то бешенство. Мне захотелось, и
я тут же решилась прочесть его книги, все до одной, и как можно скорее. Не
знаю, может быть, я думала, что, научившись всему, что он знал, буду
достойнее его дружбы. Я бросилась к первой полке; не думая, не
останавливаясь, схватила в руки первый попавшийся запыленный старый том и,
краснея, бледнея, дрожа от волнения и страха, утащила к себе краденую книгу,
решившись прочесть ее ночью, у ночника, когда заснет матушка.
Но как же мне стало досадно, когда я, придя в нашу комнату, торопливо
развернула книгу и увидала какоето старое, полусгнившее, все изъеденное
червями латинское сочинение. Я воротилась, не теряя времени. Только что я
хотела поставить книгу на полку, послышался шум в коридоре и чьи-то близкие
шаги. Я заспешила, заторопилась, но несносная книга была так плотно
поставлена в ряд, что, когда я вынула одну, все остальные раздались сами
собою и сплотнились так, что теперь для прежнего их товарища не оставалось
более места. Втиснуть книгу у меня недоставало сил. Однако ж я толкнула
книги как только могла сильнее. Ржавый гвоздь, на котором крепилась полка и
который, кажется, нарочно ждал этой минуты, чтоб сломаться, - сломался.
Полка полетела одним концом вниз. Книги с шумом посыпались на пол. Дверь
отворилась, и Покровский вошел в комнату.
Нужно заметить, что он терпеть не мог, когда ктонибудь хозяйничал в его
владениях. Беда тому, кто дотрогивался до книг его! Судите же о моем ужасе,
когда книги, маленькие, большие, всевозможных форматов, всевозможной
=9= |