все это скомпоновать в целое и подделать слог. Мы целый день потом просидели
над этой бумагой с князем, и он очень горячо со мной спорил, однако же
остался доволен; не знаю только, подал ли бумагу или нет. О двух-трех
письмах, тоже деловых, которые я написал по его просьбе, я и не упоминаю.
Просить жалованья мне и потому было досадно, что я уже положил
отказаться от должности, предчувствуя, что принужден буду удалиться и
отсюда, по неминуемым обстоятельствам. Проснувшись в то утро и одеваясь у
себя наверху в каморке, я почувствовал, что у меня забилось сердце, и хоть я
плевался, но, входя в дом князя, я снова почувствовал то же волнение: в это
утро должна была прибыть сюда та особа, женщина, от прибытия которой я ждал
разъяснения всего, что меня мучило! Это именно была дочь князя, та
генеральша Ахмакова, молодая вдова, о которой я уже говорил и которая была в
жестокой вражде с Версиловым. Наконец я написал это имя! Ее я, конечно,
никогда не видал, да и представить не мог, как буду с ней говорить, и буду
ли; но мне представлялось (может быть, и на достаточных основаниях), что с
ее приездом рассеется и мрак, окружавший в моих глазах Версилова. Твердым я
оставаться не мог: было ужасно досадно, что с первого же шагу я так
малодушен и неловок; было ужасно любопытно, а главное, противно, - целых три
впечатления. Я помню весь тот день наизусть!
О вероятном прибытии дочери мой князь еще не знал ничего и предполагал
ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно
случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от
генеральши письмо. Они хоть и шептались и говорили отдаленными выражениями,
но я догадался. Разумеется, не подслушивал: просто не мог не слушать, когда
увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась
мать. Версилова дома не было.
Старику я не хотел передавать, потому что не мог не заметить во весь
этот срок, как он трусит ее приезда. Он даже, дня три тому назад,
проговорился, хотя робко и отдаленно, что боится с ее приездом за меня, то
есть что за меня ему будет таска. Я, однако, должен прибавить, что в
отношениях семейных он все-таки сохранял свою независимость и главенство,
особенно в распоряжении деньгами. Я сперва заключил о нем, что он - совсем
баба; но потом должен был перезаключить в том смысле, что если и баба, то
все-таки оставалось в нем какое-то иногда упрямство, если не настоящее
мужество. Находили минуты, в которые с характером его - по-видимому,
трусливым и поддающимся - почти ничего нельзя было сделать. Мне это Версилов
объяснил потом подробнее. Упоминаю теперь с любопытством, что мы с ним почти
никогда и не говорили о генеральше, то есть как бы избегали говорить:
избегал особенно я, а он в свою очередь избегал говорить о Версилове, и я
прямо догадался, что он не будет мне отвечать, если я задам который-нибудь
из щекотливых вопросов, меня так интересовавших.
Если же захотят узнать, об чем мы весь этот месяц с ним проговорили, то
отвечу, что, в сущности, обо всем на свете, но все о странных каких-то
вещах. Мне очень нравилось чрезвычайное простодушие, с которым он ко мне
относился. Иногда я с чрезвычайным недоумением всматривался в этого человека
и задавал себе вопрос: "Где же это он прежде заседал? Да его как раз бы в
нашу гимназию, да еще в четвертый класс, - и премилый вышел бы товарищ".
Удивлялся я тоже не раз и его лицу: оно было на вид чрезвычайно серьезное (и
почти красивое), сухое; густые седые вьющиеся волосы, открытые глаза; да и
весь он был сухощав, хорошего роста; но лицо его имело какое-то неприятное,
почти неприличное свойство вдруг переменяться из необыкновенно серьезного на
слишком уж игривое, так что в первый раз видевший никак бы не ожидал этого.
Я говорил об этом Версилову, который с любопытством меня выслушал; кажется,
он не ожидал, что я в состоянии делать такие замечания, но заметил вскользь,
что это явилось у князя уже после болезни и разве в самое только последнее
время.
Преимущественно мы говорили о двух отвлеченных предметах - о боге и
бытии его, то есть существует он или нет, и об женщинах. Князь был очень
религиозен и чувствителен. В кабинете его висел огромный киот с лампадкой.
Но вдруг на него находило - и он вдруг начинал сомневаться в бытии божием и
говорил удивительные вещи, явно вызывая меня на ответ. К идее этой я был
довольно равнодушен, говоря вообще, но все-таки мы очень завлекались оба и
всегда искренно. Вообще все эти разговоры, даже и теперь, вспоминаю с
приятностью. Но всего милее ему было поболтать о женщинах, и так как я, по
нелюбви моей к разговорам на эту тему, не мог быть хорошим собеседником, то
он иногда даже огорчался.
Он как раз заговорил в этом роде, только что я пришел в это утро. Я
застал его в настроении игривом, а вчера оставил отчего-то в чрезвычайной
грусти. Между тем мне надо было непременно окончить сегодня же об жалованье
- до приезда некоторых лиц. Я рассчитывал, что нас сегодня непременно
прервут (недаром же билось сердце), - и тогда, может, я и не решусь
заговорить об деньгах. Но так как о деньгах не заговаривалось, то я,
естественно, рассердился на мою глупость и, как теперь помню, в досаде на
какой-то слишком уж веселый вопрос его, изложил ему мои взгляды на женщин
залпом и с чрезвычайным азартом. А из того вышло, что он еще больше увлекся
на мою же шею.
III.
- ...Я не люблю женщин за то, что они грубы, за то, что они неловки, за
то, что они несамостоятельны, и за то, что носят неприличный костюм! -
бессвязно заключил я мою длинную тираду.
- Голубчик, пощади! - вскричал он, ужасно развеселившись, что еще пуще
обозлило меня.
Я уступчив и мелочен только в мелочах, но в главном не уступлю никогда.
В мелочах же, в каких-нибудь светских приемах, со мной бог знает что можно
сделать, и я всегда проклинаю в себе эту черту. Из какого-то смердящего
добродушия я иногда бывал готов поддакивать даже какому-нибудь светскому
фату, единственно обольщенный его вежливостью, или ввязывался в спор с
дураком, что всего непростительнее. Все это от невыдержки и оттого, что
вырос в углу. Уходишь злой и клянешься, что завтра это уже не повторится, но
завтра опять то же самое. Вот почему меня принимали иногда чуть не за
шестнадцатилетнего. Но вместо приобретения выдержки я и теперь предпочитаю
закупориться еще больше в угол, хотя бы в самом мизантропическом виде:
"Пусть я неловок, но - прощайте!" Я это говорю серьезно и навсегда. Впрочем,
вовсе не по поводу князя это пишу, и даже не по поводу тогдашнего разговора.
- Я вовсе не для веселости вашей говорю, - почти закричал я на него, -
я просто высказываю убеждение.
- Но как же это женщины грубы и одеты неприлично? Это ново.
- Грубы. Подите в театр, подите на гулянье. Всякий из мужчин знает
правую сторону, сойдутся и разойдутся, он вправо и я вправо. Женщина, то
=8= |