Борис Губер. Новое и жеребцы
БОРИС ГУБЕР
НОВОЕ И ЖЕРЕБЦЫ
Повесть
Совхозу Карачарово
I. СОСЕДИ
Большак, столбовая дорога, тракт почтовый, - как ни кинь, а уж известно: главное отличие - пыль, мягонькая, нежная, легче
дыма. Рядом полосы мужичьи, рядом хлеб золотой и зеленый, поля. А потом канет дорога в сосняк - хрупкими сухарями затрещат
под колесом прошлогодние шишки, из глубины лесной пахнет горячим, смоляным духом, и столбы телеграфные утонут в оранжевой
этой глубине, спрячут промеж стволов одинаковых, себя и провода свои голубые - голубей депешного бланка...
Россия, - леса, зарастающие вырубки, осока по логам... И опять хлеба, - бегут хлеба неспешной рысью по ветру. Версты
укладываются одна за другой, версты ведут свой счет от железной дороги, где конец им не знает никто, но на двенадцатой -
знают все - осело село Новое. Мужики здесь живут небогато, и улица неказиста на вид - корявые, не раз опиленные лозины,
ребята, играющие в чижа, церковь в ограде из дикого камня, а подле церкви - чайная и лавка под общей вывеской "Парфен
Растоскуев".
Сам Парфен Палч живет отдельно, поблизости; торговлю его по ночам караулит работник Тишка, кривой на один глаз. Стройка у
Парфена Палча - замечательная. Особенно дом: крыша муммией накраснена, перед окнами палисад - петуньи пахнут душистым мылом,
- а на дверях, по городскому, медная дощечка и трескучий звонок с надписью вокруг - Прошу повернуть... Очень приятно в такой
фатере жить! Да что, - смотреть на нее и то радостно: один ведь раз'единственный обшит Растоскуевский дом тесом и расцвечен в
сиреневый цвет, - дальше до самой реки потянутся немудрые мужичьи избенки, крытые тлеющей дранью, и дворы, насквозь
проплатанные соломой.
Реки в тех местах неглубокие, ездить через них полагается вброд. И тут - спустишься под горку на песчаный бережок,
подстегнешь лошаденку свою кнутом или по-просту концом вожжей - и готово, на другой стороне поместье дворян Мошкиных -
Жеребцы. Полегло оно на возгорьи - из села хорошо видны маковки деревьев и крыши построек. А сблизи - тополя, стриженная
еловая изгородь, тонкий лай собаченки... Если едешь мимо, на миг просветится сквозь листву и хвою слинявший бок флигеля, или
темные срубы служб, - убогий сенной сарай положит через дорогу косую тень, а под сараем закудахчет пухлая от жары курица... И
усадьба останется позади.
2. ЖИТЬЕ ДВОРЯНСКОЕ
В поместьи проживает Анна Аполлоновна. Мужики зовут ее по разному - Таубихой, Морковиной, барыней.
Были времена, когда в поместьи водили кровных английских лошадей, а газоны в квадратном английском парке стригли под
гребенку. Но это было давно - долгие годы потом пропустовал огромный конный двор, только в двух денниках доживали последние,
пожилые жеребцы. Под конец отец Анны Аполлоновны, очень усатый и решительный человек, продал ненужную постройку на слом - из
нее окрестные деревни выстроили в Новом церковь.
Газоны зарастали лопухом и одуванчиками, Анна Аполлоновна из девочки долговязой, с пестрыми карпетками, выросла в невесту,
вышла замуж за Ивана Ивановича Таубе. Иван Иванович предпочитал, чтобы жена называла его Гансом, и ему очень не нравилась
странная кличка "Жеребцы". Умирая, он горько плакал, скорбя, что хоронить его будет не пастор, а обыкновеннейший деревенский
поп.
Времечко бежало не торопясь. Анна Аполлоновна не забывала заказывать в положенные сроки панихиды, старела, растила сына
Алешеньку... Все больше темнели и косились на бок дряхлые амбары, конюшни, свинарники, - в парке к лопушнику прибавилась
крапива... К тому времени, когда Алешенька кончил гимназию, Анна Аполлоновна была уже совсем старой, сухой и долговязой
старухой. Затем началась война.
Двухэтажному барскому дому сотни лет. Выстроен он из кирпича, по старинке, неудобно, - с никчемными закоулками и
комнатушками, с длинными коридорами без окон, с винтовыми лестницами, которыми никогда не пользовались... Есть в нем и
громаднейший зал в два света - в окнах этого зала давно уже нет ни одного стекла, и черный от старости паркет хранит глубокие
следы конских подков: среди Мошкиных был такой чудак, что об'езжал лошадей не в манеже, а здесь.
Сейчас кроме Анны Аполлоновны и Марьюшки в доме никто не живет. Ненужные комнаты заколочены, там мрак от закрытых ставень,
пыль, во мраке, окутанные паутиной, тихонько гниют старинные пузатые комоды и кровати шириной в сажень. В мягких диванах, под
лохмотьями штофа, вьют себе гнезда мыши, голые мышатки пищат, как птенцы... Пахнет жутко - тлением, смертью и старинными
духами, напоминающими ладан.
Анна Аполлоновна - внизу. Там у ней спальня, столовая, гостиная. В гостиной - дешевая карельская береза от Мюра - ее выписал
покойный Ганс - и окантованные вырезки из журналов. Жизнь у Анны Аполлоновны похожа на окантовки эти - стекло, картон, клей,
некуда податься... Утро - сад, позеленевшая скамья, роса, в книжке галантная французская любовь, - сухонькие руки листают
пахучие страницы, от тугой зажимки пенснэ болит переносица... Обед рано. Варит его и подает Марьюшка. В столовой темновато,
липы просовывают в окна гибкие ветви. Анна Аполлоновна вяло помешивает в тарелке ложкой, ворчит:
- Вечно ты, Марьюшка, пересолишь все. Не могу я этого супа есть, вот! Сама ешь...
- Ничего не пересолишь, - отвечает Марьюшка: - это вы, сударыня, капризничаете.
В жаркое попал длинный седой волос. Анна Аполлоновна тащит его долго, как нитку, голос у нее дрожит по-детски:
- А это... а это что?
Глаза набухают, около носа показываются слезинки. Марьюшка смущенно отворачивается, но не сдается.
- Что это вы на меня придумываете понапрасну, - говорит она: - и вовсе не мой это волос, сами, небось, обронили. Грешно вам,
барыня!.. Врать-то.
Барыня не слушает, прижимает к лицу салфетку, мелкими шажками бежит в спальню - плакать. Марьюшка убирает со стола и громко
говорит захлопнутой двери:
- Обиделись... Подумаешь, нагрубила! Подумаешь - волос в говядине... А если и волос? С этого не помрешь.
На дворе надтреснутый колокол созывает работников. Слышно, как перекликаются и хохочут девки. Листья на липах едва шевелятся.
Солнце медленно проходит по комнатам и заворачивает за угол дома. Анна Аполлоновна, наплакавшись досыта, обтирает лицо
одеколоном "Джиоконда", пудрит веки, садится к шифоньеру. Безбровое лицо загадочно улыбается с флакона, перо повизгивает по
бумаге, роняет кляксы.
Милый Алешенька!
Твое письмо получила и много плакала. Слезы душат меня и сейчас, когда думаю о тебе, как тебе много приходится страдать. Ради
бога ходи почаще в баню и меняй почаще белье, у вас там должно быть и комнату некому прибрать. Неужели ты не можешь командиру
пожаловаться? Ведь нельзя же тебе под землею жить, пусть он устроит для тебя другую квартиру...
Опять в морщинках, поверх пудры, ползут слезы, Анна Аполлоновна сморкается, смачивает виски... Со двора доносится грохот
телеги и злобный торопливый окрик:
- Тпррру, стой, стой, прокля... тпррру!
Серенький, атласный листик наполовину исписан. Перо, оставляя на нем следы жидких чернил, скрипит дальше:
...Ты, Алешенька, просишь, чтобы денег тебе прислать, а у меня сейчас нету. Говорила вчера Галактиону Дмитриевичу, он обещал
устроить, овес продать и теленка одного, пестренький, мне очень нравился, но мне не жалко, только бы ты не сердился на меня.
А Галактион Дмитриевич говорит, что деревенские на поденную не ходят, говорят: "пусть сама молотит". Я велела их всех со
двора гнать, если придут. Какие они все грубые! Позавчера в церковь ездила к обедне, так баба одна не хотела меня вперед
пропустить, на наше место, я чуть в обморок не упала - до того душно было и обидно. Спасибо Парфен Павлыч увидел, провел
сквозь толпу... За что я такая несчастная, на старости лет! Тебя, моего дорогого, сколько времени не вижу и все меня обижают,
Марьюшка готовит грязно, всюду у ней волосы, на-зло, знает, что я этого терпеть не могу, такая грубиянка...
Ветер процеживает сквозь грязный тюль гардин густые сизые сумерки, сумерки заливают спальню... Пора зажигать огонь.
3. ДЕНЬ ИДЕТ - КОНТОРА ПИШЕТ
Еще утром послал Галактион Дмитриевич приказчика Никифора за Растоскуевым.
В лавке было пусто. Парфен Палч, убирая с прилавка коробки галантереи, калил Тишку:
- Бессовестный ты, кривой чорт! Когда тебе говорят, - значит должен ты от лавки не отлучаться до самого утра. Теперь народ
какой? Им палец в рот не ложи! Им замок подломать - раз плюнуть... Тебе, стервецу, может и ничего, а хозяин страдает.
Тишка молчал - усердно накачивал в ведро керосин. Да что он и мог сказать в оправдание, - если прошлой ночью, вместо
караульного сиденья подле лавки, забрался он на огороды - подглядывать через заднее окошко, как раздевается перед сном Парфен
Палчева дочка Паня?
- Так его! - подбавил жару Никифор, - оны, лодыри, самые дармоеды и есть, - и, закуривая, передал поручение управителя.
Парфен Палч хмуро выслушал его, сердито кинул на приполок коробку с пуговицами.
- Сходи Прасковью позови, - сказал он, не глядя на Тишку: - А то пока хожу, половину товара упрешь... Сатана одноглазая.
Галактион Дмитриевич ждал в конторе, со скуки рисовал по столу. Растоскуев, здороваясь, степенно пошутил:
- День идет - контора пишет.
Торговались долго, лениво. Парфен Палч равнодушно вздыхал, поглядывая на барометр, так густо засиженный мухами, что под
стеклом ничего нельзя было разобрать, - давал по рублю десять, потом накинул гривенник, - телок пошел в придачу. От жирной
денежной пачки пахло дегтем и потом. Уже выходя в сени, Галактион Дмитриевич кашлянул:
- Значит по девяносто?
- Как угодно-с, - равнодушно ответил Растоскуев.
...Вечер, лампа, самовар. Единственная чашка одинока на пустоватом столе. Анна Аполлоновна торопливо встает навстречу:
- Ну, что?
- Вот, пожалуйте.
Галактион Дмитриевич передает деньги:
- Сто пудов продал-с. Ввиду срочности по девяносто копеек пришлось уступить... И то еле-еле, - бычка пришлось прикинуть.
Беззубый рот беззубо улыбается, Анна Аполлоновна благодарит, кивает головой, угощает чаем. Лампа горит невесело. Управляющий
держит руки под столом, почтительно моргает глазами и жалуется на мужиков.
4. АРХАНГЕЛ МИХАИЛ
Война. Письма солдатские, наборы, гармошка, марки с царями Романовыми вместо серебра. Деревня нищала. Мужиков взамомделишных
оставалось немного, девки и подростки - неслишком умело - драли землю чинеными плугами... А Растоскуеву - хоть бы что! Сына
нет, бояться не за кого, в лавке народу - не протолкнешь... Одна вот забота - Прасковье найти жениха такого, чтоб стоющий.
Все же войной Парфен Палч интересовался - выписывал "Русское Слово" и, прочитав газетину от начала до конца, еще раз
возвращался к телеграммам под рубрикой - "Вторая отечественная война", - аккуратно передвигал на стенной карте флажки.
Мужики, заходя в лавку, любили поговорить, поспрашивать - как, дескать, дела? Пощипывая бороденку - редкая она, хоть волосья
считай - отвечал Парфен Палч: - Расшибем его, Гогельцернера, обязательно! - и начинал сыпать польскими городами и местечками,
ровно будто пшено курам кидал. Мужики, не понимая чужих тех слов, восторженно охали, крутили головой и матерились вполголоса:
- Расшибем!
Но за восторженной матерщиной, за гоготанием угодливым - крылось трудное, тяжелое недоумение. И каждый, спрашивающий: - как,
дескать, дела? - накрепко был привязан к мудреным польским названиям, потому у каждого где-то в нутре непонятных этих имен -
сын, брат, или зять... Пахло в лавке ситцами, мочальными кулями из-под соли, керосином. Наторелые Парфен Палчевы руки с
треском пороли ножницами блестящий ластик. Паня, не слушая отца, локотилась на конторку, думала о самом заветном своем и
дорогом: вспоминала алтарные двери в церкви - архангела с огненным мечом и русыми кудрями... Эх, и надоели же ей все эти
новости, местечки, пленные и перестрелки! Тишка украдкой пялил на Парасковью Парафеновну единственный свой глаз, мутный, как
селедочный рассол - Паня замечала это, поводила шерстяным плечиком: чего ему, спрашивается, нужно?
Вечером, заперев лавку на три замка, Растоскуев шел домой, пил в палисаднике чай с медом и баранками. В воздухе плавала
золотая невкусная пыль, по улице бегала отставшая от стада овца, мемекала, понапрасну старалась найти потерянное жилье. В
этот закатный час бабы сходились у колодцев в пестрые кучки - отвести душу.
- Вась, Варварин-то письмо прислал...
- Да ну?
- ... хрест ему выдали. А Варвара - убивается, что мне говорит с того хреста, с хрестом, говорит, а ноги нету.
- Да, матушка, да, - какое! Хорошо живой осталси.
- Чего уж хорошего! Без ноги-то.
- Корми его теперя!
- И што ж это, бабоньки, будет? Нца...
- А Никита, Похлебкин, - вовсе без вести.
- Ну, Никит! Никит это что, Никит это ничего, он безродный, об ем плакать некому.
- Растоскуй зато попользовался!
- Все добро к себе перетаскал... Как же, - все как есть.
- Хрестный называется!
Расходились нехотя, в ведрах чуть слышно плескалась вода. Небо становилось глубже и темнее, в палисаднике, за невысоким
заборчиком, остывал пустой самовар, сладостно пахли левкои - лиловые и алые. Близилась ночь, в задах, у гумазеев, девки орали
песни, к песням приплеталась похабная частушка подростков, мнивших себя парнями, но пели они ребячьими голосами и гармошка
неумело отставала от слов.
Засыпало село по-летнему, без огней. В избах после ужина пахло прокисшей похлебкой, крепко жиляли блохи - и часто
засиживались мужики у соседа, на ступеньках дряхлого крыльца: напаивая ночь душистым махорочным запахом, осторожно, негромко
говорили в темноте. Здесь уже не было дневной, ненастоящей восторженности и часто тлела между спокойными словами готовая
вспыхнуть злоба.
- ...а теперь замечаю - мало их, совсем не видать. Прежни года возьми: как вечер - летят. Туча! А теперь не видать... Все,
брат, туда тянутся, потому им тама приволья...
- Да-а... Приволье им тама: народу-то портют сколько... Страсть! Чего только нет - и ружом его, и штыком, и с пушки, - как на
мидведя... Ха!
- А теперь не то еще! Сенька Комаров, с Орешкова который...
- Иван Саввичев, что ль?
=1= |