сказать.
Раз в неделю мы с Джули дружно отправлялись на ее голубеньком автомобильчике в
супермаркет за покупками и загружали автомобильчик батареями пива, галлонами вина и
паундами разнообразного мяса. Десятками паундов! Она прекрасно готовила и любила это!
Разумеется, в сравнении с ее буйным эксом, алкоголиком, он даже бил ее в последние
месяцы, мое жизнерадостное пьянство ей даже нравилось. Джули быстро привыкла, что без
бутылки вина я не сажусь за стол и что это весело, а не плохо.
Через две недели, одновременно с переходом на бессемянное марихуанное искусственное
возбуждение, я понял и то, что без работы я тут охуею. Калифорнийский городок хорош,
спору нет, но делать мне в часы, в которые Джули находилась в школе, было совершенно
нечего. Лежать у океана целый день, поджариваться на солнце мне сделалось лень.
Тинейджеры-девочки, которых я пытался подклеить на местном маленьком пляже, меня боязливо
избегали. Шкура моя к тому времени все равно была цвета древесной коры, потому я решил
работать и начал перепечатывать набело свой новый роман, написанный в Париже осенью.
Первый вариант запасливый писатель привез с собой...
Около восьми утра моя аккуратная подружка садилась в голубенький автомобильчик, а я,
улыбчивый и загорелый, в просторных полотняных брюках и тишотке, коротко остриженный
Джули, она стригла меня с большим искусством каждую неделю, махал ей рукою с балкона. Она
разворачивалась под окнами и устремлялась в соседний городок учительствовать. Я, послушав
последние известия и выругав несколько раз Рейгана и его бравых поджигателей войны, всех
этих рослых военных ребят -- Хэйгов и Вайнбергеров, садился за машинку.
В двенадцать часов подружка моя являлась домой. Еще от двери улыбаясь своему нежданно
свалившемуся на ее голову писателю, подходила его поцеловать, повязывала фартук и уже
минут через пятнадцать подавала мне и себе какой-нибудь замысловатый, изобретенный ею
ланч, смесь шведской и мексиканской кухонь... Счастливо поглядывая друг на друга, мы
обменивались впечатлениями о нашей работе, она сообщала мне, что случилось в школе, я
сообщал ей, сколько страниц я переписал и какие новые детали ввел в книгу или убрал
старые. Первое время мы даже успевали поебаться в ланч, перерыв продолжался у нее часа
два, позже я искоренил неудобный обычай. Из открытой круглые сутки балконной двери несло
прекрасной, здоровой калифорнийской зеленью, океаном, маем, потом июнем и июлем...
Идиллия.
В час тридцать Джули опять отправлялась учительствовать, упаковывала себя в
автомобильчик, а я, взяв с собой пару яблок, книгу и неизменную дешевую вулвортскую
тетрадь, служившую мне дневником, шел, минуя тихие мотели, полные стариков и старушек, и,
пройдя мимо кладбища и его желтого бульдозерика, мимо гольфовых лужаек, где седые леди я
джентльмены примеривались своими клюшками к шару, мимо военно-морского рекрутского центра
с цокающим на ветру американским флагом, выходил к берегу океана, скалистому и дикому, и
укладывался в двух шагах от воды, на свою тишотку с надписью "US Army" и Джули
принадлежащие рваные синие джинсы, которые я у нее реквизировал. Соленый густо-синий
океан, солнце... Таких каникул у меня не было с лета 1974 года, когда я жил на Кавказе и
в Крыму. Одев сникерс, когда мне наскучивало читать и загорать, я бродил по камням,
стараясь выкурить крабов с розовыми клешнями из их расселин, а когда выкуривал, то,
ей-Богу, не знал, что с ними делать, и отпускал. Когда у меня бывало плохое настроение, я
калечил и убивал этих безобидных обитателей моря и потом ничуть не жалел об этом.
Однажды мне пришлось пройти по песчаному заливчику, в котором я обнаружил сотни
обглоданных и полуобглоданных трупов большой макрели. Среди них пресыщенно бродили
вонючие грязные чайки и время от времени отщипывали лучшие куски. К макрельным кишкам и
требухе они даже не прикладывались. Все было тихо в природе, и никого макрельное побоище
не обижало в океане, как человеческие побоища обижают человеков. Правда и то, что чайки
не убивали друг друга, а мирно пожирали макрель, которую, очевидно, одним махом убил
океан, выбросив незадачливое заблудившееся стадо-отряд через камни на этот вонючий
пляжик-кладбище.
Иной раз у дороги, узкой, но тем не менее двухсторонней, появлялся один или несколько
автомобилей, и растрескавшиеся совсем старухи и старики или седые, но крепкие миджл --
американские пенсионеры стояли, вглядываясь в холодный всегда Великий Океан, пытаясь,
может быть, что-то понять, чего они не успели понять за всю их жизнь. Их внуки и
правнуки, раздавливая разноцветными сникерс завезенное из Африки жирное и упрямое
растение "айс- плант", бегали здесь же, демонстрируя энергию новой жизни, обещающей быть
такой же бессмысленной. Или же парочка мексиканских любовников, выехавшая на медовый
месяц или медовую неделю из Лос-Анджелеса, сидела, прижавшись друг к другу, слушая
транзистор.
Было хорошо. Но на этом солнце и свете и в этих скалах, и водах, и отелях, и
провинциальных южных ресторанах нужно было действовать, а я не мог. Действовать. Вне
сомнения, городок был бы прекрасной сценической площадкой для хорошей гражданской войны,
для расстрелов на берегу океана, для влюбленности в женщину необыкновенно красивую, злую
и кровожадную. Для передвижений отрядов, встречи каких-то последних кораблей в тумане,
для всего того, что составляет середину жизни или конец жизни нормально развивающегося
революционного писателя-романтика. А этого не было. Не было даже романа с
тинейджер-девочкой, недозволенной ебли с невыросшим человеком женского пола. Была
дозволенная жизненная идиллия с женщиной вполне в пределах половой зрелости -- 26, но
если бы хотя бы нам мешали, а нам никто не мешал.
От океана домой я приносил на тишотке и джинсах вечность, я приносил расплавленную
вечность в карманах, грустную вечность, осевшую на совсем не вечном, но временном до
ужаса существе. Всасываясь в меня, вечность сообщала мне беспокойство. Каждый день,
возвращаясь от океана с новым запасом беспокойства, я усиленно успокаивал себя тем, что
моя зимняя мечта сбылась, что я живу с очень "хорошей" девушкой вместе, и уговаривал
себя, что я счастлив.
Мы были чистые, загорелые и здоровые существа с моей шведкой. Джули мылась в душе
щеткой -- большой и жесткой. Я, смеясь, замечал ей, что щеткой обычно моют лошадей...
Джули смущалась, но упорно и на следующий день мылась щеткой. После душа, повязав голову
белым полотенцем, моя женщина, крупная и красивая, с длинными большими ногами стояла у
зеркала и сушила электросушилкой свою пизду и волосы вокруг "против микробов". Мы
старались и мылись так часто, что, пожалуй, мне не удавалось одеть тишотку больше одного
раза, как Джули уже бросала ее в кучу грязного белья.
Я мечтал о запахе пота, но единственным запрещенным запахом, который мне удалось
протащить в наш лютеранский храм, был запах марихуаны. Мы обедали у открытого настежь
большого окна в ливингрум, у нас у каждого была салфетка, наша пища отличалась сложным
разнообразием и очень вкусно пахла. На фотографиях июня и июля у меня толстая рожа
зазнавшегося мужика, властно прижимающего к труди спелый аленький цветочек -- Джули. В
субботы и воскресенья мы с энтузиазмом отправлялись с нашими приятелями -- спортивным
писателем и его спортивной женой или в горы, купаться в горной реке, там даже водились в
чистой воде форели, а вдоль тропинок краснела дикая клубника, или же мы отправлялись в
другие удивительные места -- заповедники, бухты и озера, где на природе пожирали еду и
пили галлонами калифорнийское вино.
Счастье сидело со мной за одним столом каждый день, оно шуршало платьями мимо,
готовило ароматные лепешки и кофе, заглядывало мне в глаза, водило голубой автомобильчик
с искусством родившейся за рулем американской девочки, ночью счастье, покрыв меня всего
волосами, долго и нудно сосало мой член, счастье спало с беззвучием, непонятным для такой
крупной девушки...
Я и она обещали быть красивой парой, украшением любого парти, или пикника, или даже
=4= |