сеансов глаза у меня были полны слез -- я рыдал, но что мне оставалось делать -- я рыдал
и кончал, и сперма выплескивалась на мой уже загорелый живот. Ах, какой у меня животик --
вы бы посмотрели -- прелесть. Бедное эдичкино тельце, до чего довела его паршивая русская
девка. Сестра моя , сестричка! Дурочка моя!
Она вытесняла меня в мир мастурбации на ее темы уже давно. С осени, когда завела
любовника и стала меньше делать это со мной. Я чувствовал неладное и говорил: "Елена,
признайся, у тебя ведь есть любовник?" Она не очень-то отказывалась, но не говорила ни да
ни нет, она томительно шептала мне что-то горячее и возбуждающее, и мне бесконечно
хотелось ее. И при воспоминании о том ее горячем шепоте хочется до сих пор, у меня
постыдно встает хуй.
Она вытесняла меня, я при живой красивой двадцатипятилетней жене со сладостной пипкой
должен был, спрятавшись, как вор, нарядившись в ее вещи, -- это почему-то доставляло мне
особенное удовольствие, -- выплескивать свою сперму на ее благоухающие трусики. Тогда она
завела себе малиновое едкое с красивым запахом масло и им мазала свою пипку, так что все
трусики пахли этим маслом.
Друзья мои, если Вы спросите, почему я не нашел себе другую женщину, но Елена ведь
была слишком великолепна, правда, и все другое казалось бы мне убогим в сравнении с ее
пипочкой. Я предпочитал ебаться с тенью, чем с грубыми бабами. Да их и не было под рукой
в то время. Когда же они появились, как вы увидите, я пытался ебаться с ними, ебался, а
потом опять уходил в свой причудливый мир, они были неинтересны мне и поэтому не нужны.
Мои одинокие интеллектуальные развлечения с тенью Елены отдавали чем-то преступным и были
куда более приятны мне. У меня до сих пор звучит в ушах Еленин голос, этой фразе, этому
тонкому голосочку я обязан доброй полестней оргазмов: "Я кладу туда пальчик, давлю и
легонько глажу свою пипку и смотрю в зеркало и постепенно вижу, как из меня выделяется
белый сок, изнутри моей розовой пипки появляется белая капля". Таким рассказиком она
сопровождала одно из моих последних соитий с ней, она, видите ли, кроме всего прочего, то
есть меня, Жана, Сюзанны и компании, еще и мастурбировала. Ей, видите ли, было мало всех
нас. Стерва.
Помню скандал, это было в день первого знакомства ее с Сюзанной-лесбиянкой, она целый
вечер обнималась и целовалась с ней. Я почти силой утащил ее тогда домой, она шипела и
упиралась. Дома скандал вспыхнул еще сильнее. Она уже разделась, чтобы спать. Визгливо и
пьяно, не выговаривая шипящих, как обычно, когда она была пьяна, Елена кричала на меня. И
тут я ощутил сошествие на меня некоего мазохистского экстаза. Я любил ее -- бледное,
тощее, малогрудое создание в блядских трусиках-лоскутке, уже надевшее мои носки, чтобы
спать. Я готов был отрезать себе голову, свою несчастную рафинированную башку и броситься
перед ней ниц. За что? Она сволочь, стерва, эгоистка, гадина, животное, но я любил ее и
любовь эта была выше моего сознания. Она унижает меня во всем, и мою плоть унизила,
убила, искалечила ум, нервы, все, на чем я держался в этом мире, но я люблю ее в этих
оттопыренных на попке трусиках, бледную, с лягушачьими ляжками, ляжечками, стоящую ногами
на нашей скверной постели. Люблю! Это ужасно, что все более и более люблю.
Такие воспоминания вместе с размазанной по животу спермой сопровождали мои отходы ко
сну. В 5:30 я просыпался от точно таких же кошмаров, и стряхивая их с себя, включал свет,
ставил себе кофе, брился (брить у меня до сих пор на моей монгольской роже нечего),
повязывал траурный черный платок на шею и уебывал в Хилтон. На улице было пусто, я хуячил
по своей 55-й стрит на Вест, поеживаясь от холода. Думал ли я, что мне придется испытать
такое в жизни? Честно признаться, что я никогда не ожидал всего этого. Русский парень,
воспитанный в богемной среде. "Поэзия, искусство -- это высшее, чем можно заниматься на
Земле. Поэт -- самая значительная личность в этом мире". Эти истины внушались мне с
детства. И вот я, оставаясь русским поэтом, был самой незначительной личностью. Крепко
дала мне жизнь по морде...
Шли дни, и отель Хилтон со всеми его вонючими подземельями уже не был для меня
загадкой. Язык мой продвинулся ровно на полсотни профессиональных терминов, мне некогда
было разговаривать, я должен был работать, за что и получал деньги, а не разговаривать.
Кухня вся говорила по-испански, итальянцы между собой по-итальянски, все языки звучали в
"лакейской" комнате, как говорили в старину, нашего ресторана, кроме правильного
английского. Даже наш менеджер Фрэд был австриец. С некоторых пор менеджер вдруг стал
называть меня Александром. Может быть, в его представлении все русские были Александрами.
Что удивительного, всех рабов-фракийцев в Риме называли просто фракиец, хули с нами,
рабами, церемониться. Поглазев на многонациональных хилтоновских рабов, я знал уже
теперь, на чем держится Америка. Я осторожно сказал Фрэду, что я не Александр, а Эдуард,
он поправился, но на следующий день я опять стал Александром. Больше я Фрэда не
поправлял, я смирился, какая разница, что за имя.
Ресторан стал надоедать мне. Единственное, что он мне приносил -- немного денег, и я
мог осуществить на эти деньги кое-какие мои мелкие желания, например, купил в магазине
"Аркадия" на Бродвее, познакомившись заодно с его хозяином -- черную кружевную рубашку.
Как воспоминание о "Хилтоне" и "Олд Бургунди", висит у меня в шкафу белый костюм,
купленный в магазине "Кромвель" на Лексингтон авеню. Но сам ресторан надоел мне, я
уставал, мысли о Елене не исчезали, иногда вдруг явившись среди работы, они покрывали
меня всего холодным потом, несколько раз я, здоровый парень, чуть не свалился в обморок.
А главное, я постоянно видел своих врагов, тех, кто увел у меня Елену -- наших
посетителей, людей, имеющих деньги. Я сознавал, что я несправедлив, но ничего не мог с
собой поделать, а разве мир справедлив со мною?
Чувство, которое я условно определил для себе как классовую ненависть, все глубже
проникало в меня. Я даже не столько ненавидел наших посетителей как личностей, нет, в
сущности, я ненавидел весь этот тип джентльменов, седых и ухоженных. Я знал, что не мы,
растрепанные, кудлатые и охуевшие вносим в этот мир заразу, а они. Зараза денег, болезнь
денег -- это их работа. Зараза купли и продажи -- это их работа. Убийство любви, любовь
-- нечто презираемое -- это тоже их работа.
И более всего я ненавижу этот порядок -- понял я, когда пытался разобраться в своих
чувствах, -- порядок, от рождения развращающий людей. Я не делал разницы между СССР и
Америкой. И я не стеснялся самого себя, оттого что ненависть пришла ко мне через такую, в
сущности, понятную и личную причину -- через измену жены. Я ненавидел этот мир, который
переделывает трогательных русских девочек, пишущих стихи, в охуевшие от пьянки и
наркотиков существа, служащие подстилкой для миллионеров, которые всю душу вымотают, но
не женятся на этих глупых русских девочках, тоже пытающихся делать их бизнес.
Каунтри-мэны всегда имели слабость к француженкам, выписывали их в свои Клондайки, но
держали их за блядей, а женились на фермерских дочках. Я уже не мог смотреть на наших
"кастумерз".
Примерно в то же время я должен был ехать в Беннингтон, знакомиться с его женским
колледжем и его профессором Горовцем. Я послал им как-то письмо о себе, и они, очевидно,
хотели меня взять на работу, не знаю как эта должность называется, что-то мелкое, но
связанное с русским языком. Письмо я написал в охуении, в желании куда-то себя деть, но
когда профессор Горовец после нескольких звонков, наконец, поймал меня в моем "Винслоу",
я понял, что никакой Беннингтон и его американские студентки из хороших семей меня не
спасут, что я сбегу из Беннингтона в Нью-Йорк через неделю. Со мной все было ясно. Я не
хотел играть в их игру. Я хотел быть, как и в России, вне игры, а если возможно, если
смогу, то и против них. Если смогу -- заключало в себе временность, я имел в виду, что
пока плохо знал мир, в который приехал. Меня уже ограбили, выебли и едва не убили, только
я еще не знал, как отомстить. В том, что я буду мстить, я не сомневался. Я не хотел быть
справедливым и спокойным. Справедливость, еб вашу мать -- это я оставлю для вас, для меня
=11= |