Э, когда-то я умел ее успокаивать. И гнев ее и слезы. Теперь я не мог применить те
средства. Я только сказал: -- Хочешь, спустимся в бар, выпьем, расслабишься, будет легче
тебе.
-- Я не могу, -- сказала она, мне нужно уходить, за мной сейчас заедет Джордж, мы
должны ехать к знаменитому дизайнеру. -- Она назвала имя. -- Жигулин, сволочь, не захотел
ехать, он сказал: "Мне некого там ебать, ты будешь ебаться с Джорджем, а для меня там нет
женщины". Мы не ебаться едем, мне сниматься нужно, работать едем.
Это было уже смешно, но она всхлипывала. Она всхлипывала.
Зазвонил телефон. Это звонил ее экономист. Я слышал, что она все время повторяла ему
сквозь слезы: "Это ужасно, это ужасно!"
Я подумал, что какая же он сволочь, не может, видя, как она мучается без квартиры,
живя в этом проходном дворе, какая же он сволочь -- миллионер, не может снять ей
квартиру, чтобы она пожила там, отдохнула, выспалась нормально. Ведь для него это как мне
цент на мостовую выбросить. "Он циничный и умный", -- говорил о нем Жигулин, говорили
другие. Циничный и умный мужчина, а где же ваша доброта? И хуля все стоит в этом мире без
доброты?
Для меня он был невыносимое дерьмо, потому что он не помогал ей жить, он использовал
ее. Она была одна в этом городе, меня что считать, я для нее не существовал, потому ничем
не мог помочь, она была одна, ей было холодно, хуево, у нее не было даже пальто, а он,
хромая своей ногой, молчал.
-- Скотина, -- думал я, -- мелкое животное, если б она сделала мне знак, моя хозяйка,
я бы перерезал ему глотку в несколько секунд, я был, в конце концов, здоровый сухой
тридцатилетний мужик, никогда ничем не болел, таская чужую мебель, я до каменной крепости
накачал свои мышцы, а в сапоге у меня всегда был мой золингеновский друг. Он бы и пикнуть
не успел. Но она хотела всего этого сама, а ее воля была для меня закон. По привычке.
С другой стороны, если бы он заботился о ней, я бы его уважал, и относился бы к нему
хорошо. Это было проверено на Витечке -- предыдущем муже Елены. Он любил ее, возился с
ней как с ребенком, это меня всегда обезоруживало. Как видите, Эдичка справедлив.
Он вполз в мастерскую минут через десять, где-то недалеко был. Мы вяло поздоровались.
Елена надела черную маленькую шляпку и ушла с невысохшими слезами, попросив меня посидеть
в мастерской, дождаться какую-то ее подругу. Я посидел, покурил, дождался тоненькой,
похожей на стареющего пажа, подруги, попиздел с пришедшим Жигулиным и, взяв лиловую и
красную ткани, они играли через полупрозрачный мешок всеми цветами радуги, пошел в свой
отель, рассуждая про себя о несправедливости мира, где любящий на хуй не нужен, а
нелюбящий нужен и с нетерпением ожидается.
В отеле внизу меня ждал квадратик бумаги -- телефонный мэсидж, где корявым почерком
телефонистки было написано "Позвонить Кэрол" и номер телефона. Поднимаясь в лифте, я
улыбался. Мы еще когда-нибудь поговорим с этими Джорджами. При других обстоятельствах.
ЭПИЛОГ
Я сижу на своем балкончике на облупленном стуле при сонном свете октябрьского солнца и
рассматриваю уже старый летний журнал, я выудил его в мусорном баке, и принес к себе в
номер для практики английского языка.
Вот они, те, кто вел себя примерно в этом мире, его отличники и хорошие ученики. Вот
они, те, кто заработал свои деньги. Он, усевшись упитанной жопой на край бассейна --
бассейн отливает голубым. Она, худая, с лошадиным слегка, по моде, лицом, в купальнике,
держит в руке стакан кампари. Его стакан стоит рядом с ним на краю бассейна.
Надпись гласит:
"Вы имеете длинный жаркий день вокруг бассейна и вы склонны, готовы иметь Ваш обычный
любимый летний напиток.
Но сегодня Вы чувствуете желание заколебаться. Итак, вы делаете кое-что другое. Вы
имеете Кампари и Оранджус взамен..."
Я никогда не имел длинного жаркого дня вокруг бассейна. Признаюсь, что никогда в жизни
не купался в бассейне. Я имел вчера холодное отвратительное утро возле Вэлфэр-центра на
14-й улице. Когда я подошел туда, было 7.30. У закрытых дверей в две стороны стояли
очереди скорчившихся от утреннего холода вэлфэровцев. Они не очень следят за своим
внешним видом, эти ребята. Кто оброс щетиной, кто одет в балахон, тряпки с чужого плеча,
многие с похмелья, кое-кто уже пьян, а один парень, видно, накурившись уже с утра или
подколовшись, все ронял свои бумажки, я несколько раз помогал ему поднять их, а через
полчаса он стал периодически падать сам. У него, к счастью, нашлись в очереди друзья, они
его приспособили, поставили как-то так, чтобы он не падал. Люди, идущие на работу,
стараются обойти нашу очередь, наши люди поглядывают на них мрачно и с вызовом. Мы стоим,
молчим, ждем, нам холодно. Через час с лишним нас запускают внутрь. С нами шутит
полицейский, а так как по идее мы должны быть бестолковы и тупоумны, то все мы держим в
руке свои бумажки, а стоящий у двери человек глядит на них и соответственно
перетасовывает нашу очередь.
-- К барьеру, -- говорит полицейский и двигает нас к барьеру. Ему нужно разместить
рядом еще одну очередь. Мы, взамен белых, получаем красные бумажки с номерами. На моей
стоит номер 19. Это не очень счастливое для меня число. Впрочем, хуй с ним, думаю я, и
перехожу вместе с моими сотоварищами в следующую очередь, ведущую к лифту, куда нас тоже
запускают группами, и хотя группа большая, все стараются затиснуться в лифт сразу, дабы
не остаться, хуй его знает, что там может произойти, если останешься.
Случайные посетители, подымающиеся в лифте наверх безо всяких номерков, испуганно
жмутся среди нас -- мы едем на пятый этаж. Раздаются шутки и ругательства в адрес
случайных посетителей. Все это напоминает мне атмосферу призыва в советскую армию, там
тоже у призывников психология, выраженная полностью в словах "Человек я конченный", и
чувство отдельности от остального общества.
Лифт привозит нас в огромный зал, где расставлены столы, мы кладем в корзину у барьера
свои красные бумажки и садимся ждать. Зал, как поле, только что столы и стулья отличают
его от поля. Все вокруг окрашено в незабываемую краску казенщины. И запах такой же --
казармы, лагеря, вокзала, всякого места, где собирается много бедных людей.
Рядом со мной садится черный мальчик, судя по белой повязке на лбу, по прическе и
особой одежде -- педераст. Мы некоторое время изучающе смотрим друг на друга, потом
отводим глаза. Мы тут по делам, отвлекает все время необходимость прислушиваться.
Служащие время от времени называют фамилии, и в зале, похожем на поле, едва можно
различить фамилию. Поэтому какое-то возбуждение, появившееся было от томных глаз соседа,
быстро проходит. Вэлфэр-центр это не лучшее место для зарождения любви.
Ждать приходится долго. Люди нервничают. Некий господин Акоста в пальто-разлетайке,
маленький, с мексиканскими усиками, в соломенной шляпке, нервничает, кричит, почему его,
Акосту, не вызывают, в то время как те, кто пришел позже его, уже сидят и беседуют со
служащими о своих нуждах. Он очень смешной и одновременно злодейский -- этот Акоста, был
бы я режиссером, я сделал бы из него киноактера.
Черный аккуратный мальчик в очках из Тринидада рассказывает о себе девице с измученным
лицом и хриплым голосом. Девица эта, очевидно, столькое прошла в этой жизни, что ни хуя
она не боится, и оттого она простой и добрый человек. Когда мальчик из, Тринидада,
вызванный, уходит, девица заводит дружеский разговор с возмущенным толстяком в рабочей
робе и с кульком из Бюргеркинга в руках. Девица открыта миру, у меня насчет их всех
мелькают свои мысли, мне хочется, чтобы она отдохнула, эта измученная худая девочка в
черной куртке, в брюках и в сапогах на высоких каблуках.
Маленькую калеку с коротенькими ногами я откуда-то знаю, она даже приветствует меня. А
вот горбоносенькая, очень некрасивая, некрасивая до экозотического шарма, высокая
=77= |