вторую такую же тележку я устанавливал несколько пустых лоханей, тоже сделанных под
серебро, в которых мне предстояло весь рабочий день таскать грязную посуду на кухню.
Потом я шел к доске, на которой были обозначены позиции басбоев на каждый день недели. Мы
менялись местами, чтобы никто не имел постоянного преимущества, так как на одни места в
ресторане посетители садились почему-то охотнее, и часто даже менеджер, или метрдотели,
рассаживающие посетителей, не могли им в этом помешать. Посмотрев, какие столики я
сегодня обслуживаю, я катил свои тележки в ресторанный зал и устанавливал их в надлежащем
месте, обычно так, чтобы они не бросались в глаза посетителям. А дальше начиналась, как я
уже говорил, свистопляска...
Появлялись посетители. Еще прежде официанта к ним подбегал я, здоровался, и наполнял
их бокалы водой со льдом, и ставил им на столик масло. В ланч я еще обязан был всякий раз
рвануть к духовому шкафу -- он помещался между кухней и рестораном, в прихожей, -- вынуть
оттуда горячий хлеб, нарезать его и принести посетителям, покрыв салфеткой, чтобы не
остыл. Представьте, если у вас пятнадцать столиков, а вы обязаны еще уносить грязную
посуду, причем тотчас, менять скатерти, следить, есть ли у посетителей кофе, масло и
вода, а сменив скатерть, накрыть столик -- поставить приборы и положить салфетки. У меня
не высыхал пот на лбу, я не даром получал мои чаевые. Куда как не даром.
Впрочем, беготне этой я был рад первое время. Вначале она меня отвлекала от мыслей о
Елене. Особенно первое время, когда я ничего не понимал, учился, ресторан наш казался мне
интересным. Только иногда, носясь с грязной посудой как угорелый, чуть не оскользаясь на
поворотах, я вспоминал с тоской, что жена моя ушла в куда более прекрасный мир, чем мой,
что она курит, пьет и ебется, и хорошо одетая, благоухающая, отправляется всякий вечер на
парти, что те, кто делает с ней любовь -- это наши посетители, их мир увел Елену от меня.
Все, конечно, было не так просто, но они -- наши прилизанные приглаженные американские
посетители, джентльмены, да простит мне Америка, стибрили, уворовали, насильно отняли у
меня самое дорогое мне -- мою русскую девочку.
Являясь ко мне во время переноса грязной посуды, когда я шел по проходу между
столиками, вытянув перед собой поднос с испачканными тарелками, эти видения изменяющей
мне Елены заставляли меня покрываться холодным потом и испариной, я бросал на посетителей
наших взгляды, исполненные ненависти. Я не был официант, я не плевал им в пищу, я был
поэт, притворяющийся официантом, я бы взорвал их на хуй, но мелких гадостей я не мог им
делать, не был способен.
"Я разнесу ваш мир! -- думал я, -- я убираю после вас пищевые отходы, а жена моя
ебется и вы развлекаетесь с нею, только потому, что такое неравенство, что у нее есть
пизда, на которую есть покупатели -- вы, а у меня пизды нет. Я разнесу ваш мир вместе с
этими ребятами -- младшими мира сего!" -- пылко думал я, поймав взглядом кого-нибудь из
моих товарищей басбоев -- китайца Вонга, или темноликого преступного Патришио, или
аргентинца Карлоса.
А что я должен был еще испытывать к этому миру, к этим людям? Я не был идиотом,
никакие сравнения с СССР меня не успокаивали. Я не жил в мире цифр и жизненных уровней,
или покупательной способности. Моя боль заставляла меня ненавидеть наших посетителей и
любить кухню и моих друзей по несчастью. Согласитесь -- нормальная позиция. Единственно
нормальная, необъективная, но единственно нормальная. К чести моей следует сказать, что я
был последователен. В СССР я так же ненавидел хозяев жизни -- партаппарат и
многочисленных управляющих бонз. Я в своей ненависти к сильным мира сего не хотел
образумиться, не хотел считаться с разнообразными объяснительными причинами, с ответами
на мою ненависть, вроде таких:
-- Ведь ты только приехал в Америку...
-- Здесь стихи писать -- не профессия, пойми...
и прочими ответами.
"Ебал я ваш мир, где мне нет места -- думал я с отчаяньем. Если не могу разрушить его,
то хотя бы красиво сдохну в попытке сделать это, вместе с другими, такими же как и я..."
Как конкретно это будет, я не представлял, но по опыту своей прошлой жизни знал, что
ищущему судьба всегда предоставляет возможность, без возможности я не останусь.
Китайский паренек Вонг, приехавший из Гонконга, был мне особенно симпатичен. Он всегда
мне улыбался, и хотя я плохо понимал его, мы как-то объяснялись. Он был моим первым
учителем в области моей несложной профессии -- первую неделю он очень возился со мной,
так как я ничего не знал: где масло взять -- не знал, куда нужно идти за бельем -- не
знал. Он терпеливо помогал мне. В наш короткий перерыв мы спускались в подвал -- в
кафетерий для рабочих отеля -- вместе обедали, я расспрашивал его о его жизни. Он был
типичный китайский паренек -- жил, конечно, в Чайна-тауне, увлекался карате -- ходил
заниматься к мастеру два раза в неделю.
Как-то у нас было еще время после еды и мы поднялись в раздевалку -- он со смехом
показал мне порнографический журнал с китаянками, но он утверждал, что это японки, что
китайские женщины порядочные и в таких журналах не снимаются. Я что-то грубо шутил по
поводу журнала и китайских женщин, Вонг очень смеялся. Журнал понравился мне больше таких
же журналов с западными женщинами, этот журнал не вызывал во мне боли, которую я
испытывал от случайно увиденных журналов с похабно развалившимися блондинками. Блондинки
были связаны с Еленой, и я волновался и дрожал от вывернутых пипок, выставленных напоказ
внутренностей и эпидермусов половых губ. Китайский журнал меня успокоил. В нем не было
для меня боли.
Официанты были одеты иначе чем мы, басбои, куда более внушительно, я завидовал их
форме. Короткий красный мундир с погончиками и черные штаны с высоким поясом делали их
похожими на тореадоров. Высокий красавец-грек Николас, плечи -- косая сажень; губастый,
все что-то приговаривающий шутник Джонни -- роста почти такого же как Николас, но
тяжеловатый и крупный, итальянец Лючиано, узколобый, узкокостый, ловкий, похожий на
сутенера -- со всеми с ними я работал -- от них в конце брекфеста и ланча получал свои
пятнадцать процентов чаевых. Всякий день я уносил домой от 10 до 20 долларов чаевыми.
Официанты все были разными, -- одни, как, например, всегда опаздывающий веселый
высокий черный парень Эл: он приходил позже всех официантов, и я часто помогал ему
накрывать на столы -- давали мне больше всех чаевых, другие, как некто Томми -- парень в
узких и коротких брючках и очках -- меньше всех.
Два старых китайца-официанта, они всегда работали вместе, я не помню, как их звали --
были скуповаты и ничем не похожи на Вонга, он уже был другой формации китаец. Сумрачный
испанец Луис выполнял свою работу с вполне отрешенным видом, китайцы же очень переживали
за свою работу и все время старались меня чему-то учить, хотя с ними мне выпало работать
уже дней через десять, и к тому времени я вполне овладел своей нехитрой профессией.
Больше всего я любил работать с Элом и Николасом -- они были веселые и разговаривали со
мной больше всех. Николас часто поощрял меня возгласами вроде "Гуд бой! Гуд бой!" -- я в
Николаса был влюблен. Человек он был, впрочем, горячий, и мог иногда накричать на меня,
-- в этой спешке и вечном летании с кухни в ресторан и обратно у меня, как и у всех,
случались заминки, на это я никогда не обижался. Однажды я видел, как Николас раздраженно
швырнул кучку пенни, данную ему в качестве чаевых, горячий, говорю, парень был. По
незнанию языка я не все понимал в его разговорах, но однажды, сидя в кафетерии вместе с
ним, Джонни и Томми, услышал, как Николас горячо говорил: "Общественное мнение считает,
что люди, которые идут в официанты, ищут легких денег и потому суют свой доллар..." --
дальше я не понял, но было ясно, что Николас обижен на общественное мнение.
Действительно, работа наша, и их и моя, была очень напряженной, утомительной и нервной.
Я не раб по натуре своей, прислуживать умею плохо. Это сказывалось, наш менеджер Фрэд
и метрдотели Боб и Рикардо любили обедать на боковом балконе. Я очень злился, когда
=8= |